Ensdigry
Изо, что ты так безобразно ищешь?
сделала полный круг от отвращения к чтению до растворения в чтении как в кислоте, хотя и не без следа, теперь постоянно читаю.
да ещё вдруг и в пишущее племя обратно захотелось броситься, причём приступом, болезненной яростью какой-то. взять сердце письма приступом, ага.
вместо этого пошла (побежала) бегать вокруг детского садика - это как колоть дрова, только бегать. возвращаешься красный, потный, довольный, пустой.
бегая, вспоминала персонажа де сада из любопытного исте/орического фильма "перо", наши его перевели как "перо маркиза де сада", ибо бесстыдная реклама постыдных удовольствий - наше всё. в фильме де сада мочалили пишущие бесы, либидозные, - он писал чернилами, пером, куриными косточками, кровью, дерьмом, чужой кровью, в конце концов. и плевал в лицо цензуре.
вот он, монолог милы мило из "ярости" рушди, вызвал во мне схожее состояние - хоть дерьмом дерьмо, но пиши. ужасно.
причём даже в переводе бьёт, почему - не представляю.
поэтому если я вдруг что напишу в ближайшее время - аккуратнее с этим - это не я, это бесы.


«Временами у вас такой взгляд, какой был у моего отца перед смертью… Затуманенный, что ли, — изрекла Мила, совершенно не задумываясь, как может истолковать ее высказывание тот, кому оно адресовано. — Будто резкости не хватает, как на фотографии, когда у снимавшего дрогнула рука. Как у Робина Уильямса в том фильме, где он постоянно не в фокусе. Я однажды сказала об этом папе, а он ответил, что так выглядят люди, которые слишком много времени провели в окружении других людей. Быть все время среди людей, сказал он, все равно что отбывать пожизненное заключение, периодически всем нам надо вырываться из этой тюрьмы. Папа писал — в основном стихи, хотя у него есть и несколько романов. Вы вряд ли про него слышали, но он достаточно известный сербохорватский автор. Даже не просто известный, а знаменитый, один из лучших. Мог бы претендовать на Нобелевскую премию. Nobélisable, как говорят французы. Хотя премии так и не получил. Слишком рано умер, я считаю. Уж поверьте мне. Он был хорош. Органическая связь с природой, приверженность традиции, тонкое чувство фольклора — он был из таких. Я его все время дразнила, что он всерьез верит, будто в цветах живут гоблины. А он шутил, что было бы лучше, если бы цветы жили в гоблинах. Это напоминало бы реку, чьи чистейшие воды плещутся у дьявола в сердце. Вы должны понять: религия имела для него большое значение. Он всю жизнь прожил в больших городах, но сердце его осталось где-то в горах. Говорили, что он стар душой. Но его сердце было молодым, понимаете? Правда было. А вокруг какой-то пандемониум, целая бочка обезьян. Всю жизнь. Не знаю, как он это выносил. Он мучился всю жизнь, всю жизнь люди надоедали ему. Мы провели в Париже несколько лет, после того как ему удалось вырваться из лап Тито, почти до девяти лет я ходила там в американскую школу. К несчастью, мама умерла, когда мне было три года, три с половиной. Ничего не поделаешь, рак груди, он убил ее очень быстро и очень болезненно, царствие ей небесное! В общем, папе писали из дома, а я любила открывать для него конверты, и вот, представьте себе, он получает письмо от сестры или какого-то другого близкого человека, и на первой странице стоит большой штамп: Данное письмо не подвергалось цензуре! Ха! В середине восьмидесятых отец взял меня с собой в Нью-Йорк на большую конференцию, организованную местным Пен-клубом. Про нее потом много писали, там еще закатывали грандиозные приемы: один устроили в Дендурском храме, подаренном Египтом США и заново собранном в стеклянном павильоне музея „Метрополитен“, другой — в доме Сола и Гейфрид Стейнберг. И никто не мог решить, где лучше. Норман Мейлер пригласил выступить в Публичной библиотеке тогдашнего госсекретаря Джорджа Шульца, а южноафриканцы бойкотировали его выступление, поскольку Шульц поддерживал режим апартеида. Охранники Шульца не хотели пускать внутрь Сола Беллоу, пока за него не поручился Мейлер, потому что Беллоу забыл дома приглашение и мог оказаться террористом. Представьте, как это, должно быть, понравилось Беллоу. А потом женщины-писательницы протестовали против того, что основные докладчики практически сплошь мужчины. И тогда то ли Сьюзен Зонтаг, то ли Надин Гордимер на них напустилась, сказала, что литература не обязана обеспечивать мужчинам и женщинам равное трудоустройство. А Синтия Озик — по-моему, это была она — обвинила бывшего австрийского канцлера Бруно Крайского в антисемитизме, хотя он был стопроцентным евреем и одним из немногих европейских политиков, озабоченных судьбой евреев, которые эмигрировали из Советского Союза. И вся его вина состояла в том, что он однажды встречался с Арафатом. По такой логике Эхуда Барака и Клинтона можно считать прожженными антисемитами, правда? Тогда Кэмп-Дэвид просто международный центр юдофобии какой-то. Папа тоже выступал. Конференция имела какое-то высокопарное название, что-то вроде „Воображение писателя vs. Воображение государства“. И после того как кто-то — не помню точно, Брейтенбах или Оз, кто-то из них, — сказал, что у государства нет воображения, папа возразил, что, напротив, у государства есть даже чувство юмора и он готов привести пример. И он рассказал ту историю с письмом, которое не было проверено цензурой. Я тогда сидела в зале и гордилась, что все смеются, а ведь конверт вскрыла именно я! Я тогда ходила с ним на все заседания. Да что там, я была просто без ума от всех этих авторов! Всю свою жизнь для меня, писательской дочки, книги были самым замечательным в жизни, и я так гордилась, что меня всюду пускали, хотя я всего лишь девочка. Было так приятно видеть отца с его равновеликими коллегами и убеждаться, что его уважают. И, кроме того, вокруг были сплошь известные имена, которые вдруг обрели реальную жизнь: Дональд Бартелми, Гюнтер Грасс, Чеслав Милош, Грейс Пейли, Джон Апдайк и все-все-все. Но к концу конференции мой папа выглядел так же, как вы сейчас. Тогда он оставил меня с тетей Китти из Челси — она не была мне теткой, они с отцом и знакомы-то были всего каких-то пять минут, зато близко… Видели бы вы, как на него смотрели женщины. Он был мужчиной, большим, сексуальным, с сильными руками и густыми усами, как у Сталина. Стоило ему просто взглянуть женщине в глаза и начать рассказывать что-нибудь о том, как ведут себя волки во время течки, и она уже была готова на все. Клянусь богом, эти женщины стояли к нему в очередь! Он просто сидел в своем гостиничном номере, а они выстраивались одна за другой, и хвост этой очереди был на улице. Одна честнее и добродетельнее другой, самые лучшие женщины, каких только можно себе представить, с дрожащими от вожделения коленками. Мне очень повезло тогда, что я любила читать и что в соседней комнате телевизор показывал американские программы. В общем, мне там было нормально. Очень даже ничего, только все время хотелось выйти и спросить у этих женщин, ждущих своей очереди: „Неужели вам совсем нечем больше заняться? Бога ради, у него всего лишь обычный член, ничего нового“. Да, я часто шокировала окружающих. Просто очень быстро повзрослела, видимо, потому, что всегда и везде была с папой, потому, что были только я и он против всего мира. Короче, я подозреваю, что тетя Китти ему понравилась. Он оценил ее выше прочих, поэтому подарил ей возможность две недели присматривать за мной, пока папа с двумя профессорами отправится в горы, кажется в Аппалачи. Уходил в горы — вот что он делал, когда хотел прийти в себя после передоза людьми. И он всегда возвращался оттуда другим, каким-то очищенным, просветленным, что ли, понимаете? В такие моменты я звала его Моисеем. Моисеем, который спустился с горы со скрижалями в руках. Отец, правда, возвращался со стихами. Так или иначе, я уже близка к развязке. В общем, не прошло и пяти минут после его возвращения из этого профессорского похода в горы, как ему предложили постоянное место в Колумбийском университете. И мы окончательно переехали в Нью-Йорк. Я была просто счастлива, а вот папе приходилось нелегко, он был не городской человек, я же говорила, к тому же европеец до мозга костей. Но он за свою жизнь уже научился работать, где бы ни оказался, и справляться со всем, что бы ни подкидывала ему жизнь. Ну, он, конечно, пил как настоящий югослав, курил по сотне в день, и сердце у него было больное. Он знал, что ему не дожить до старости, но принял твердое решение касательно жизни. Как „Негр с Нарцисса“, помните, у Джозефа Конрада? „Я должен жить, пока не умру“. Так он и вел себя всю жизнь — писал самые блестящие книги, блестяще трахался, курил самые крепкие сигареты и пил самое лучшее вино. Но потом началась эта проклятая война, и — я никак не могу понять почему — отец сделался другим человеком, таким я его раньше не знала. Он вдруг стал этим… как его?.. сербом. Знаете, он просто не мог пережить, что того, другого парня, о котором узнали все, тоже зовут Милошевич. На самом деле он изменил фамилию из-за этого, а не потому, о чем я вам раньше говорила. Чтобы отделить поэта Мило от этого бандита, фашиствующей свиньи Милошевича. А когда во всей бывшей Югославии — которую так тогда еще не называли — стало твориться полное безумие, мой отец попался разом на все антисербские провокации, хотя отлично понимал, чтó и для чего творит Милошевич в Хорватии и чтó собирается делать в Боснии, но вся эта антисербская ерунда буквально ослепила его ненавистью, и в какой-то безумный момент он решил, что его моральный долг — вернуться туда и стать совестью страны, выковывать ей душу и тому подобное, стать кем-то вроде джойсовского Стивена Дедалуса или сербского Солженицына. Я ему говорила, чтобы забыл об этом и думать, что на самом деле Солженицын просто старый дурак, который жил в Вермонте и мечтал о возвращении в Россию-матушку пророком, а когда вернулся, никто не захотел слушать его старую песню. Отец, говорила я, это точно не твой путь; ты — это женщины, выпивка, сигареты, горы и работа-работа-работа. Ты же сам хотел, чтобы именно это все в итоге прикончило тебя, разве нет? Никакие Милошевичи, банды убийц, а уж тем более бомбежки в твои планы не входили. Но он не стал меня слушать и, вместо того чтобы до конца вести собственную партию, улетел туда, в эпицентр ярости. Вот что, профессор, я собиралась вам сказать: не рассказывайте мне баек про ярость, я получше вашего знаю, что это такое. Америка, она всемогущая, а оттого полна страха. Она боится ярости остального мира и потому пытается убедить себя, что это просто зависть, — так говорил мой папа. Они думают, что мы все мечтаем оказаться на их месте, они все это говорят после нескольких рюмок, а на самом деле мы все уже на пределе и сил выносить их дольше у нас нет. Видите, мой отец знал про ярость все. Но в какой-то момент он вдруг забыл все свои знания и повел себя как чертов дурак. Потому что ровно через пять минут после того, как его самолет приземлился в Белграде — хотя это могло случиться и через пять часов, пять дней, пять недель, нет никакой разницы, — ярость разорвала его на клочки, такие мелкие, что нечего было даже собирать, чтобы сложить в коробочку и похоронить. А вы, профессор, элементарно свихнулись из-за какой-то куклы. Простите меня, конечно».

салман рушди, "ярость"

@темы: гениальное чтиво, маам, что это у меня в голове? - шизофрения; достань ложку, будем есть., потрогай его за живое, творец - всему делу конец, форма альтернативной шизофазии